Катя Морозова: Давай начнем с небольшой провокации. Сорокин однажды так охарактеризовал твои тексты: «Он стоит в литературе одной ногой, так как наполовину художник. Поэтому иногда и пишет этой самой левой ногой. Как стилиста меня подобное иногда коробит. У Паши просто физически не хватает усидчивости: некоторые тексты начинаются блестяще, к середине он устает, начинает позевывать, к концу просто теряет интерес к тексту. В „МЛК" ("Мифогенная любовь каст". — примеч. ред.) Сережа Ануфриев его стимулировал, колол в жопу, не давал дремать. В одиночестве Паша способен порождать стремительно дряхлеющие тексты. В начале задорная мальчишеская мастурбация, в конце — выпадение вставной челюсти. Это и есть „метод Пепперштейна"». Что бы ты ответил на это?
Павел Пепперштейн: Могу сказать, что это одно из моих самых любимых высказываний о моем творчестве. Хотя какие-то интонации и аспекты этого высказывания дают понять, что автор мыслил его как критическое, но я воспринимаю его как комплиментарное. Описание текста как «стремительно дряхлеющего» на глазах и начинающегося как бодрое подростковое дрочилово, а кончающегося выпадением вставной челюсти на пол мне кажется идеальной метафорой человеческого существования. И, соответственно, идеальной метафорой существования текста.
КМ: Значит это и есть «метод Пепперштейна»?
ПП: Я никогда не думал об этом как о методе. Скорее, я бы назвал это словом «прием». Он иногда применяется, иногда нет. Как каждый прием, который применяется часто, иногда становится следствием привычки. В любом случае хочу сказать дорогому и любимому Владимиру Георгиевичу спасибо за такое прекрасное высказывание, обогатившее гипотетический сборник высказываний одних авторов о других чудесным перлом.
КМ: Как строится «Странствие по таборам и монастырям»?
ПП: Один из приемов — сквозные повествования, которые переходят из книги в книгу. Не только персонажи, но целые куски текста, а иногда целые главы. Таким образом, эти странствующие фрагменты текста фигурируют как некие рэдимейды — или в этом случае лучше употребить слово «артефакты». Один из важных элементов моего метода — это восприятие текста как артефакта.
В свое время, еще в «Медгерменевтике», в «теоретический» период своего творчества, я описал три вида артефактов: трофей, атрибут, сувенир. Мы разрабатывали тогда с Сергеем Ануфриевым довольно детализованную терминологию, затрагивающую литературные практики и практики, связанные с визуальным искусством. Между тремя типами артефактов происходит некое «мерцание». Один тип, как я уже сказал, — это трофей. Трофеем может быть объект: текст или, например, рисунок, который вынесен из, условно говоря, некоего путешествия в запредельное, в другой мир или из какого-то измененного состояния сознания: сновидения или трипа.
Трофей часто дополняется другим типом артефакта — атрибутом. Это тоже может быть текст или опять же предмет. Здесь можно вспомнить старинные изображения святых, когда каждый святой наделялся неким атрибутом, и этот атрибут становился частью иконографического облика данного святого. В случае, если святой был мучеником, атрибутом этого святого или святой становились орудия его мучения, например, колесо с зубьями святой Екатерины. По-другому формируется иконография буддистских святых, среди которых мучеников нет. В основном здесь атрибутами становятся предметы силы, как сказал бы кастанедовский Дон Хуан. То есть иконографические сгустки, которые визуализируют или натурализуют тот тип духовной практики, с которыми имел дело данный святой. Например, цветущий лотос, или несгорающее колесо, или животное-спутник. Текст тоже может присваивать себе статус атрибута, который, как некая геральдика, становится обозначением либо определенного момента во времени, либо какой-то практики — внутренней или внешней. То есть это тайная номенклатура текста, которая, может быть, и не видна читателю, но она присутствует.
И, наконец, третий тип текстуального артефакта — это сувенир, который призван впитать в себя какое-то мгновение или какое-то конкретное переживание и стать порталом возврата внутрь этого переживания, то есть это некая кнопка для time travel. Переживание может быть религиозным, сексуальным, мистическим...
КМ: А каким типом переживания можно назвать роман в целом?
ПП: Этот роман связан с определенным периодом моей жизни, который я так и обозначил для себя — путешествие по таборам и монастырям. Это был скитальческий период. Жизнь постоянно забрасывала меня в различные, как сейчас принято говорить, кластеры. Причем я там не растворялся, не становился в них своим. Мой статус менялся: иногда я бывал гостем, иногда я бывал просто свидетелем. Но почему-то меня очень впечатляли эти переходы от одного сообщества к другому, изучение их внутренней жизни, их структуры вкупе с их локальной идеологией, а также с особенностями, которые диктовались тем местом, где эти кластеры располагались. Можно сказать, что это такое скрытое автобиографическое повествование. Многое из того, что описано, действительно со мной происходило. Сначала, например, рассказывается о приезде на съемки фильма «Дау» Ильи Хржановского — достаточно подробно и реалистично, пока не начинается детективный замут и не происходит убийство режиссера.
КМ: Хржановский в курсе, что его убивают на страницах романа?
ПП: Не помню, говорил я ему об этом или нет. На этих съемках я провел всего один день, который и описан в романе. Хржановский пригласил меня поучаствовать, но я в ужасе сбежал вечером того же дня.
КМ: А что тебя больше всего там ужаснуло?
ПП: It's not my cup of tea. Клаустрофобический аттракцион на любителя, но точно не на мой вкус. Все, что там происходило, я довольно педантично описал. Все эти наезды со стороны каких-то кагэбэшников, которые изображали других кагэбэшников... Какая-то странная пьяная декадентская атмосфера, которая никак не ассоциировалась в моем сознании с просветленным образом советского научного института шестидесятых годов. И вообще повеяло чем-то таким в духе перестроечного кино — я его никогда не переваривал. По контрасту с этим описан Казантип. То есть, напротив, любимое мною мероприятие, куда я ездил каждое лето в течение более десяти лет. В романе есть и сам рейв, и замок, выстроенный моим другом Севой из города Токсово, где я всегда жил на Казантипе. Я скорблю о том, что этого больше не происходит, мне этого очень не хватает. Еще в романе описан арт-мир, который мне тоже хорошо известен. Действие разворачивается в Лондоне, в галерее Тейт.
КМ: С арт-кластером ведь связана еще одна детективная линия в сюжете. Расскажи о важности детективного жанра для этого романа.
ПП: Художники братья Чепмен становятся жертвой отравления, но вся детективная линия, как принято в таких случаях говорить, шита белыми нитками. Детективная часть представляет собой не пародию, но некую тотальную небрежность. Как будто человек вообразил себя детективным писателем, но не только таким не является, но даже толком не понимает, в чем вообще состоит специфика этого жанра. И это, конечно, тоже часть метода — проваливание всех жанров, за счет чего осуществляется слайдинг между ними. И в то же время происходит исследование неких краевых возможностей, которые скрываются в этих жанрах. Каждый из кластеров обозначает тот или иной литературный жанр, а детектив является связующим элементом. Но связано все специально очень грубо и небрежно. Ведь, как выясняется ближе к концу романа, мы читаем текст, который мечтали написать его героини — юные девушки Рэйчел Марблтон и Эстер Фрост, и им это вроде бы удалось. Они собирались написать сложный «элитарный» роман о Майкле Джексоне. По легенде этот роман написан по-английски, а мы имеем дело с каким-то непонятным переводом, неизвестно кем изготовленным. Это, условно говоря, «элитарный» роман о массовой культуре, о влюбленности в массовую культуру. Героиня влюблена в Майкла Джексона. Почти все персонажи влюблены в те или иные аспекты массовой культуры. То есть перед нами достаточно усложненный и написанный отнюдь не массовым языком роман, воспевающий массовую культуру и любовь к ней.