ДБ: Я, например, долго думал, откуда вся эта расчленёнка – там её действительно очень много. То эти карты, порезанные наполовину, то ноги отдавили котёнку. Тут приведу следующую деталь. Был такой Иван Алексеевич Лихачёв из круга Кузмина, переводчик блестящий, и, очевидно, близкий ему в силу сексуальных предпочтений. В 60-е годы он тоже, как и Егунов, держал салон. Они пересекались, но дружбы не было, потому, вероятно, что слушок о Лихачёве был, что тот стучал – доносил. Лихачёв собирал у себя компании художников и… инвалидов. Ему очень нравились инвалиды. На кухне все эти люди пили водку. Что это такое, как связано, нужно ли это соотносить с Егуновым? Думаю, можно попробовать это свести к тому, о чём мы говорили: к антикварному типу представлений – к руинированию. Здесь разворот, заземление на одну ногу было бы хорошо совершить. А если вернуться к роману, то ругательства, обвинения, оскорбления в контексте романа обусловлены тем, что деклассированные элементы общаются. Посмотрите, как это плохо.
РК: У Егунова в романе часто действие персонажей переходит к письму и дальше растворяется в письме. Там есть то, что, по-моему, актуально и для сегодняшней прозы: персонажи аффектированы письмом, незаметным переходом языковых материй из одной в другую.
ДБ: Для Егунова материализация, представление слова как того, что сохраняет, опосредует, это и есть работа с письмом.
РК: Можно ли сказать, что Егунов сам аффектирован своим письмом, тем, как оно движется и что в его русле возникает, или для него это отчуждённая стратегия, в которой он не растворён, как пишущий?
ДБ: Тут есть 2 ответа. Первый ответ историка: нет, потому что есть контекст. И второй: зачем книжку публикуем и зачем читать Егунова сейчас, и тогда это будет рассматриваться в рамках современной повестки. Я убеждён, то, о чём мы с тобой говорим, Егунов для себя не проговаривал. Он жил в этой ситуации того, когда вещи, слова оказывались в аффекте. Насколько он был аффектирован? Видимо, не был. Потому что когда наука для него закрылась, он стал литератором, стал посещать салоны, стал дружить, затем в 60-е годы не стал продуцировать что-то новое, оставаясь посредником, тем самым медиа, которое давало возможность прочитать не столько своё, сколько других. Это тоже показательно, что он всегда поддерживал разговор о Кузмине, Юркуне, Вагинове, но никогда о себе.
Я общался с двумя людьми, которые были лично с ним знакомы, с Татьяной Никольской и Александром Гавриловым. Гаврилов – филолог-классик, был близко знаком с Егуновым в 60-е годы и когда прочитал роман, начал задавать прямые вопросы. Хотя это, конечно, не приветствовалось. Один раз спросил, что такое романтическая ирония. Егунов ему показал свою маленькую библиотеку, сказал, посмотрите, может быть здесь что-то сказано. Сам он не может давать определения, он же не словарь.
Потом Гаврилов нашёл в себе силы, собрался и спросил, а что такое Файгиню? Егунов сделал жест из еврейского танца. Что это значит? Фэйген — имя нарицательное из 19-го века, из диккенсовского романа, такой жадный еврей, типа, барыга. Но что это значит в контексте романа…
РК: Как, по-твоему, Егунов в тексте высказывается о советской власти и вообще об идеологии?
ДБ: В тексте все фразы о власти в основном от так называемых «бывших», и фразы эти якобы сатирические. Но насколько они выражают мнение самого Егунова? Безусловно, он был имперских взглядов, и его политическая позиция мне очевидна. Насколько она сейчас интересна – думаю, не очень, он в этом смысле не уникален. И у меня не ответа, насколько Егунов актуален сегодня в силу контекста военных действий в Украине. Роман и его герои связаны с новороссийской почвой, и в этом, несомненно, ощущается империализм (сам Егунов, кстати, сын военного). Хотя персонажи и их речь – всё это работает как ёрничество, сатира на бывших дворянок из-под Минска, которые зашкерились и хотят пережить советскую власть. Для него это важный ресурс литературного языка, который он так использует исподтишка.
РК: Как ты сам для себя отвечаешь, почему важно вот сейчас в начале 20-х годов издать Егунова отдельно, хотя текст уже давно доступен в сети?
ДБ: Я считаю, что работа историка литературы такова, что каждый раз приходится отвечать себе, зачем это тебе нужно прямо сейчас. Почему стоит написать об этом, а не о другом? Я уверен, что это издание «По ту сторону Тулы» необходимо, и для разных аудиторий актуальность разная. Первое, самое простое, роман, хоть и был опубликован, но не был прочитан во многом по причине таинственных обстоятельств публикации. И это, несмотря на то, что Егунов был одним из центров неофициальной культуры первой половины 60-х годов. У него же бывали все, кого мы знаем из тех лет: и исследователи, и переводчики, и художники, вроде Хвостенко, и художнички, учёные, но о романе Егунов никогда не говорил.
Поэтому нужна работа, которая связана с комментированием, медленным прочтением, жанром пошагового ответа на вопросы. Ты пишешь обобщающий текст, и на каждой странице спрашиваешь: а это что теперь? Такого рода работа позволяет немножко по-другому взглянуть на текст. Я думаю, что наше издание даёт возможность каким-то образом представить этот роман в контексте 31 года, объяснить, зачем он там вышел, как писался, почему нужен тогда и почему нужен сейчас.
С другой стороны, кажется важным, что Егунов был не просто малоизвестен, непопулярен, он не был прочитан, как материал для современного – актуального – творчества. Несмотря на то, что, например, Вагиновым интересуются, начиная с Драгомощенко и Эрля, Скидана, Дины Гатиной и далее. Хотя вот Стас Снытко в разговоре как-то сказал, что Николай Кононов – является писателем, который как-то использует егуновскую работу. В его романе «Фланер» у одного из героев есть черты Егунова.
Кузмин Михаил Алексеевич примерно таким же образом, как Николев, открывался, не был известен вплоть до начала 80-х годов, информация тоже по крупицам собиралась, так же рукописи в архивах находились. Но Егунов почему-то в силу своей герметичности, побочности для кузминской линии, даже для вагиновской, не был продуктивен. Был любопытен, интересен, но не был применим, не был задействован. Хотя то, каким образом он пишет и мыслит – это кажется вполне актуальным.
В своём эссе к роману я пишу о необходимости читать Егунова, как автора, практикующего, тренирующего медиальные характеристики литературы. Ему интересно представить литературу в контексте новых медиа и выяснить актуальность её. Этот вопрос, так или иначе, стоит с 20-х годов перед любым автором. Почему я не пою песенки? Почему не снимаю кино? Почему пишу стихи? Почему я пишу романы? Что я хочу этим сказать так? У Егунова об этом в тексте много и это много решено не совсем так, как авангард решал. У него другая позиция: мы не станем литературу превращать в новое медиа, а останемся консерваторами, будем писать буковки, но делать это как-то так, чтобы актуализировать возможности слова как медиального средства.
Речь о способе взаимодействия со словом, как чем-то заземляющим. Тем, что должно эти новые медиальные практики противопоставлять абстрактному дискурсу, как-то вычленяться из него. Не формировать для того, чтобы потом быть разбитым в пух и прах, а являться тем, что может выделяться и оставить след.
Это интересный заход, он, безусловно, архивный сегодня, но это не проблема, а скорее наоборот. У Егунова интерес к архиву работает в рамках прагматики художественного текста. Быть поэтом, который открывает архив своим текстом. Не быть исследователем, не быть публикатором, быть не первооткрывателем, но открывателем.
Вообще для Егунова слово – это звучащее слово. Тут приведу, как мне кажется, хорошую параллель. Моя подруга Саша Мороз однажды рассказывала мне, как была на лекции по композиции в Московской консерватории. Она вела конспект, а сидевшая рядом с ней флейтистка Саша Елина записывала паузы, выстраивая ритмический рисунок речи лектора. Ей было интересно, какие длинноты, какие периоды речи захватываются. Егунов мог таким же образом слушать научные доклады. Как звучит голос того, кто сейчас говорит, какая у него спина, как он выглядит. Это речь, которая выглядит изогнутой спиной. Важна произносимая природа этой спины, этих пауз. Но это ни в коем случае не глоссолалия, не визуализация – это такой тип вербального взаимодействия со слушателем.
В этом смысле Егунов совсем не прочитан как автор-минималист, в том числе и в поэзии. Как автор, который пытается вскрыть фактуру письма. Я в эссе коротко пытался намекнуть на эту тему. И, в целом, в книжке, мы только намечаем пути, которые могут продуктивными быть.
Но я не могу сказать, что те, кто сейчас занимается трансмедиальной составляющей литературы, используют приёмы Егунова. А мне кажется, это и сработало бы вполне.
Ну и естественно, если бы книжка выходила в каких-нибудь «Литературных памятниках», она была бы другой. Но так как она выходит в «Носороге», то должна прочитываться сквозь призму сегодня.